Ирина Кнорринг - Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 1
28 января 1924. Понедельник
Днем занималась Законом,[307] как распределила время вчера. А вечером, вместо Катехизиса, написала шуточную сказку-быль в стихах на злобу дня: «Курица, потерявшая совесть». Против обыкновения, вышло довольно удачно. Сергею Сергеевичу так понравилось, что он переписал ее в 3-х экземплярах; а дедушка[308] — «полковник Контрокуров», кажется, обиделся. Не знаю, послать Васе экземпляр или не надо?
1 февраля 1924. Пятница
Кажется, Вася заболел. Теперь все больны гриппом. Я заглянула в тетрадь Папы-Коли, и там против его графы стоит «нб». Неужели же завтра и в воскресенье я его не увижу. Хоть бы письмо написал, — да нет, не напишет.
2 февраля 1924. Суббота
Получила от Лели письмо, в нем ряд страшных вопросов о любви, о человеческих отношениях. Сегодня же вечером я начала письмо, написала подробную историю своего романа, и взгляд на эту игру, причем взгляд-то был Васин, когда я уже написала, тогда только поймала себя на этом. Не ждала я от Лели такого понимания чувств женщины, — ее ответ на мой первый роман. Она ставит вопрос на серьезную почву, а Вася старается его поставить в тоне игры, а лучше и совсем не ставить. Сегодня он вступил в дежурство по роте, вечером не был, не будет и завтра днем, а вечером, наверно, придет. После ужина, до разводки нарядов (сегодня всенощная, потому разводка была здесь) на три минуты он зашел ко мне. Не знаю, что будет завтра.
3 февраля 1924. Воскресенье
Вася не придет. У него вышла какая-то история с Фишером, я не знаю что, но только Вася вечером на два дня садится в карцер. Мне очень, очень грустно.
9 февраля 1924. Суббота
При одной только мысли у меня начинает кружиться голова, хладеют плечи и захватывает какой-то дурман. Это мысль: из всех мальчиков в синих матросках, из всего этого ровного батальона-машины, состоящего из отдельных, но совершенно одинаковых фигур — есть один, с которым меня соединяет какая-то таинственная связь. Может быть — порок. Только не страшно, а хорошо. Захватывает дыхание и темнеет в глазах, как будто смотришь с пятого этажа. Его я жду, сейчас все — для него. Сегодня он не приходил, дежурил по роте, а вечером, когда освободился, наверно, спать уж очень хотел, после дежурства-то. Мне было грустно, но над «Петербургом» А. Белого отвлеклась.[309]
10 февраля 1924. Воскресенье
Первый раз был с Васей серьезный разговор. Говорили о «вопросах» жизни. И тут я узнала его. Он — абсолютнейший нигилист, он ничего не признает, не может понять Дембовского, который всю жизнь посвятил математике, не понимает меня, моего увлечения поэзией. И не поймет. Я говорила, что жизнь тем страшна, что долга, и что ее надо упрятать, чем-нибудь заполнить надо, все равно чем, но только поверить, что это и есть самое важное и интересное. Это — самообман, но он необходим, чтобы осознать себя, иллюзию счастья, удовлетворение. Он не соглашается. И не согласится. Вся разница между нами только в том, что у меня есть поэзия, а у него совсем ничего нет. И ему не надо, а я не могу примириться с таким отрицанием всего. И мы стали совершенно чужды и далеки. Точка пересечения была единственной, теперь пересекающиеся прямые отходят все дальше и дальше. И уже не о чем было говорить. И все — кончилось. Я знаю, что по-прежнему буду ждать его, также томиться по воскресеньям, может быть — буду любить. Но любовь безрассудна и слепа. Мне все еще хочется его, но больше я никогда не пойду с закрытыми глазами.
11 февраля 1924. Понедельник
Вечер. Забастовала рука. Проснулась с сознанием страшной, непоправимой пустоты. Потом ничего, рассеялась.
Болел зуб, на стену лезла, бегала к зубодерке.
Потом разговор с Мамочкой: «Тебе нравится Вася?» — «Нравится». — «Ну, и как… увлекаешься?» — «Нет, это не может быть…» — «Почему?» — «Слишком мало у нас общего»…
Вечером писала Васе сочинение: «Помещичий быт по „Обломову“». Завтра он придет.
17 февраля 1924. Воскресенье
Пользуюсь тем, что до обеда руки не забинтованы. Давно не писала, да, в сущности, ничего и не произошло за это время. Только на днях был опять разговор с Мамочкой. Я ревела, нервничала, говорила, что это не жизнь, что в России и то лучше, что там есть что-нибудь интересное, а здесь — ничего. Я говорила, что со скуки можно решиться черт знает на что, даже на преступление. Ведь в Сфаяте все и всеми делается «от скуки». Мне вспоминается замечательный рассказ Горького «Скуки ради», и мы что-то в этом роде; содержание почти не помню, но логическая сторона глубоко врезалась мне в память.
Мамочка говорила, что здесь нет ни одного интересного человека, я согласилась. «А мне одно время казалось, — говорила она, — что ты увлекаешься Васей». — «Чтобы увлекаться, надо признавать его хоть в чем-нибудь выше себя. Так, по крайней мере, я понимаю». Я думала: «Ведь я не считаю его выше себя, так за что же я его люблю? Наверно, потому, что он, как и я, нищий, ничего не знает и не видит, с клеймом Сфаята». Мамочка назвала его «очень славным мальчиком, но неинтересным человеком». Мне кажется, что она боится моего увлечения и старается облить меня холодной водой, подействовать на самолюбие. Так было и с Лисневским. Мне это было неприятно, я знаю, что она всегда имеет на меня большое влияние и ее слово, помимо моего сознания и моей воли, часто бывает решающим. Я хотела ей ответить, но не ответила, что «интересность» человека — дело наживное; ее дает жизнь, опыт, развитие, иногда природа. Но у человека, который человеком-то стал уже в Сфаяте, где он ничего не видит и не знает, где он поставлен в такие рамки, что не может выявить себя, даже найти, узнать сам себя не может, — такой человек не может быть интересным с ее точки зрения. Ничего еще не значит, что у него сейчас нет интересных, оригинальных мыслей и взглядов; у него ничего нет, но я не сомневаюсь, что когда он узнает жизнь, у него сразу явится все. тогда-то он и выявит себя, тогда его и можно будет судить. А пока он такой же «нищий духом», как и я, только у меня есть несколько книжек, которые мне говорят о жизни, а у него есть товарищи и воспитатели, которые забивают ему голову всякой ерундой. Упрекать его в «неинтересности», в том, что он пустой человек, — жестоко, это не его вина. Мамочка даже и не представляет, какой страшной печатью лежит на нас, начинающих жизнь, Сфаят. Я Васю понимаю глубже ее, именно потому, что я сама такая, может быть, поэтому-то он мне так близок и дорог.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});